©2018 BY ПРАВОСЛАВНЫЙ БУРЕВЕСТНИК. PROUDLY CREATED WITH WIX.COM

Оба берега Нарвы

Очерк сравнительной культурологии Эстонии и России

Были доставлены фантастические карты с еще более фантастическими материками и морями. Карты были на папирусе и пергаменте, еще времен географа Птоломея. Они с шуршанием развернулись, и министры ушли в них с головой.

Вдруг все наскучило принцессе. Лорд Байрон зевнул, как человек, которому довольно даже самого маленького государства, чтобы не потерять достоинства.

 

Фридеберт Туглас. «День Андрогина».


1.

В картине мира советского человека Эстония, – или, скажем так, Эстонская ССР, – занимала особое место. В ней виделось что-то пограничное, инаковое, – не совсем «наше». «Из России она казалась карманным Западом, очутившимся по ошибке на Востоке» – вспоминает Александр Генис1. Дело было не только в том налете буржуазности, в особом шарме уютного городского быта, который был столь притягателен для нас. Интуитивно чувствовалось, что здесь советская цивилизация давала какую-то едва заметную трещину. Применительно к Эстонии советский обыватель менее всего верил в идеологему нерушимой дружбы народов, в социалистический интернационализм. Ходили легенды о затаенной ненависти эстонцев к русским, во многом небезосновательные. Власти знали, что Эстония – «слабое звено», что там не простят 1940 года, не простят репрессий, последующей планомерной русификации, преимущественно демографической (а не культурной, как при Александре III). Так называемые «колбасные рейды» из прилегающих областей РСФСР в Прибалтику за дефицитной едой были унизительны как для приезжих, так и местных, и остались глубокой психологической травмой – для тех и других. Но российский обыватель невольно, а иногда с простодушной прямотой, признавал в эстонцах благородный навык трудолюбия, восхищался порядком и чистотой городского или сельского ландшафта Эстонии. Интеллигенция испытывала особый интерес к эстонской культуре, – менее подцензурной и более герметичной... «Эстонская культура действовала в те времена как антикультура, т. е. как оппозиция» – отмечает эстонский литературовед Рейн Вейдеманн 2. Но все это – особенность именно советского периода. В императорской России было не так. Эстония, которую как-то походя, имея в виду только балтийское побережье, завоевал у шведов Петр Великий, была глубокой перифирией для российского общества и не вызывала ни особого интереса, ни таких сильных аффектов, как Польша или Кавказ. И эстонцев, и финнов, и ингерманландцев долго называли чухной, чухонцами, – вспомним, как пренебрежительно и вскользь употребляет этот этноним в своих петербуржских зарисовках Достоевский. Зоны наибольшего напряжения для империи находились скорее в Польше и Литве, откуда, кстати, вышел убийца царя-реформатора Александра II. Прибалтийский Остзейский край, даже не размежеванный должным образом по этническим границам, сохранял почти до XX века преобладание немецкого элемента. Земли, исторически населенные эстонцами, были поделены между Эстляндской и Лифлянской губерниями. Только Временное правительство России создало Эстонию как таковую, введя в состав Эстляндии эстонские уезды Лифляндии и предоставив Эстляндии автономию. Именно в таком виде она обрела независимость в 1918 году.

Когда сравниваешь Россию и Эстонию, то самое очевидное различие – это контраст в объеме географического пространства. Размер территории – это не только фактор экономический и политический: школьная карта, висящая в классе, на которой ты с детства различаешь свою страну, те географические очертания, с которыми себя идентифицируешь, формирует самосознание на всю жизнь. Мы, русские, на самом деле живем в социальном пространстве не более объемном, чем эстонцы, – в это пространство повседневности входит основные маршруты передвижения, круг контактов, – иными словами, это пространство нашего частного мира, и оно не намного превосходит границы городского района. Но осознание того, что макропространство твоей гражданской, культурной идентичности простирается на многие климатические и природные пояса, – и на этом пространстве разворачивается эпический театр истории, с которым мы себя идентифицируем, который мы так или иначе переживаем в себе, – это, конечно, формирует особый тип мироощущения. И нам трудно себе представить эстонский мир: утром садишься в поезд в Таллине и в полдень ты пересекаешь границу зоны твоей культуры, твоего языка и попадаешь в другой мир, простирающийся до Тихого океана… И это осознание, что твою страну можно полностью захватить практически в течение суток... Понятно, что уже только в силу этого мы не можем мыслить одинаково.

Россия всегда ассоциировалась со степными просторами, даже вопреки очевидным фактам физической географии. Этот стереотип по-своему оправдан: бесконечность пустынной равнины – действительно удачный образ русской иррациональности, безбрежности, экзистенциального радикализма героев Достоевского, способности идти во всем до конца, не зная границ. Образ, может быть, недостаточного чувства пропорций и меры... Образ бесконечного блуждания в нечеткой, двоящейся системе координат, когда народные силы веками идут на территориальный рост государства и на его поддержание в достигнутых границах... Александр Сокуров после своей поездки в Японию описывал, как японцы локализуют себя в мире: «Вокруг нас – океан», – говорят они. У нас, у русских, добавил Сокуров, океан – внутри. Поэтому дело обустройства собственного пространства у нас, видимо, воспринимается как дело безнадежное и тщетное: за порогом собственного дома начинается тот хаос, который можно бесконечно осваивать, завоевывать, покорять, – бесконечность и останется бесконечностью, и природа чуждого нам хаоса, лишь пересекаемого абстрактными горизонтальными направлениями, а не дорогами, никогда не изменится. Эстония – нечто противоположное: замкнутое организованное пространство, стремящееся к предельной концентрации «домашней, интимной» субстанции в четко очерченных границах. Это особенно бросалось в глаза путешественникам с востока: сельские подворья, дороги, поля, даже леса несут на себе отпечаток упорядоченности, любовного внимания. Отношение к автобусной остановке чуть ли не такое же, как к домашней гостиной. Пространство в Эстонии не имеет лакун периферийности: все сгущено, сконцентрировано, насыщено небезразличной человеку значимостью, вещностью. Мир частного подворья гармонично переходит в местное соседское сообщество, из локальных сообществ, исторически сложившихся местностей с их неповторимой культурно-ландшафтной физиономией, складывается дом-страна... Но архетипически это именно хутор, – крестьянский дом, продолжением которого является двор, хозяйственные постройки, земельный надел, то есть целый комплекс замкнутых и открытых пространств, составляющих особый мезокосмос эстонца. Дом, в котором есть место и другим, таинственным измерениям, чувство которых доступно детям и поэтам. Тартуский поэт Вальдур Микита признается: «Здесь все еще можно в небольшом масштабе испытать счастье, которое знакомо первооткрывателю земель, счастье, которое дарят безлюдные пространства. Когда путешествуешь по Эстонии, в тебе укрепляется восточное сознание того, что место это так никогда и не удастся изучить»3. Это очень интересное поэтическое наблюдение, объектом которого становится не только само пространство, ландшафт, но и его восприятие (осознаваемое как «восточное»). Перед нами миниатюрная по нашим меркам страна, которая при этом скрывает в себе какие-то ниши, закоулки, лабиринты и... многозначительные тупики, – ведь поэт, по его признанию, боится, что в Эстонии навсегда исчезнут дороги и тропинки, которые никуда не ведут...

Многим, наверное, с детства памятна сказочная эпопея Эно Рауда «Муфта, Полботинка и Моховая Борода».4 Это очень эстонская книга. Путешественники (а путешествие – главнейший, архаичный мотив литературы) путешествуют там в красном автомобиле-фургоне, который одновременно является домом Муфты. Самым настоящим домом: занавески на окнах, холодильник, стол, аккуратно застеленная кровать. Порядок, уют… Муфта – обыватель, а не бродяга. Спасаясь от одиночества, он пишет письма сам себе и получает их в каждом городе, переезжая с места на место. Путешественники, маленькие сказочные человечки, колесят, кажется, в пределах одного и того же замкнутого мира. Там есть все – города, дороги, леса, реки, мосты. Но леса не бескрайни, дороги не бесконечны, города не огромны: все подогнано под пропорции частного человека, даже маленького человека. Вместе с тем, несмотря на этот маленький масштаб, кажется невозможным покинуть этот сказочный и одновременно обыденный мир, дружественный и уютный. Этот сказочный мир и есть Эстония... В третьей книге цикла описывается, как один город испытывает нашествие крыс, – крысы кишмя кишат в домах, на улицах и площадях, – так что уже продукты в город завозят в бронированных автолавках, а горожане передвигаются по улицам на ходулях или в резиновых сапогах. До этого фургон Муфты подвергся нападению крыс в лесу; друзья с ужасом наблюдали за их смертельным поединком, видели, как крысы строилась ровными рядами перед своим вождем... Крысы фактически захватили власть в городе, они терроризируют округу. Нормальная жизнь парализована. Спасением стали коты, которых путешественники заманили в город с помощью игрушечной мышки. Последовала великая битва котов с крысами, и вот наших героев чествуют как избавителей органы местного самоуправления. О них пишут в местной газете, их восторженнно тискают в объятиях экзальтированные дамы, официант приносит им пирожные за счет заведения, – поясняя, что если бы не они, то крысы съели бы даже муку для пирожных... Так даже эпические столкновения с инфернальными силами происходят как-то камерно, внутри обывательского мира. И путешествовать, оказывается, можно, находясь при этом дома в самом буквальном смысле. И не нужно никаких великорусских «тридевяти земель», чтобы жизнь волшебно раскрылась во всей ее многоплановости, в разнообразии ее сюжетов… Но эта замечательная история с нашествием крыс все-таки намекает на уязвимость этого мира, столь хорошо налаженного и благоустроенного. Из-за незначительного, казалось бы, нарушения космического баланса (сначала наши naksitrallid выманили из города всех кошек) мир поставлен на грань распада. В этом гротескном образе бытового апокалипсиса явлен преследующий эстонскую душу кошмар, действительно грозящий стать реальностью, – кошмар обыденной, прозаической гибели от бытовой катастрофы как случайного результата Большой Истории.

Мне как-то пришлось разговаривать с одним журналистом, русским коренным таллинцем, вполне интегрированном в эстонское общество. Я спросил, как он видит перспективы русской диаспоры в независимой Эстонии, насколько вероятна ее окончательная ассимиляция, и в какой срок. Он ответил: «Вы знаете, вопрос стоит по-другому: будет ли существовать сама Эстония в ближайшей перспективе». Соответственно, и судьба «русской Эстонии», этого своеобразного этно-культурного явления, так или иначе, зависит от этой перспективы тоже. Опасность для самого национального бытия Эстонии, казалось, исходила от темных хтонических стихий коммунистической власти, пришедшей с востока: от вытеснения эстонского языка, от размывания устоявшегося быта и добрососедских норм поведения. Но даже когда Эстонии удалось стать независимым государством, членом Европейского Союза, НАТО, экзистенциальный страх не пропал. Тут все та же тема: границ и размера. Рейн Вейдеманн замечает: «Все-таки любая культура существует до тех пор, пока имеется определенная критическая масса как носителей этой культуры, так и участников культурного процесса, т.е. ее потребителей. Эстонская культура со своим миллионным человеческим ресурсом на фоне мировой культуры является культурой меньшинства. Реалии нашего демографического будущего свидетельствуют о том, что через одно поколение останется 800 тысяч этнических эстонцев, что наверняка затруднит диалог как внутри самой эстонской культуры, так и за ее пределами». Выходит, быть эстонцем, – это почти экзистенциальный подвиг Сизифа: строить культуру вопреки страхам культурного небытия, почти не веря в ее жизнеспособность в грядущем. Возможно, – и надеемся, – что это культурное угасание есть не столько неизбежная реальность завтрашнего дня, сколько культурный миф, без которого эстонское самосознание уже немыслимо: без него оно утратит свой центральный нерв, свою меланхоличную мужественность, свой молчаливый стоицизм.

2.

Один голландский филолог, специализирующийся на русской литературе, а именно Кейс Верхейль, предложил различать культуры по принципу преобладания двух начал. Есть культуры, основанные на идее слова – логоса, и культуры, основанные на идее вещи, дела, действительности – всего того, что на латыни называется res. Вероятно, считает ученый, возможность такого разделения связана с разделением Европы на ее византийскую и римскую половины. Далее он добавляет: «Русская идея, мне кажется, такая, что логос порождает действительность, а не наоборот»5. Свою голландскую культуру он относит к ярко выраженным res-культурам. Именно поэтому Нидерланды для него – это преимущественно страна великой живописи, «при относительном отсутствии интересной литературы»... Понятно, что это лишь одна из возможных методологических условностей, но если ее принять, то Эстония, несомненно, тоже относится к res-кульурам. При бесспорных достижениях эстонской литературы, своеобразие Эстонии – в таинственном гении организации, восприятия и осознания пространства и расположенных в нем объектов, вообще в тонкой вещественности мировосприятия, в какой-то ландшафтной мистике, если угодно. Это гений дизайна и особого рода изобразительного искусства, в котором господствует почти физически ощущаемый, тактильный, плотный образ. Res-принцип, наверное, действует и в литературе тоже, проявляясь в камерности и созерцательности, в оптике частного взгляда. Когда сам Верхейль в своей статье говорит о «тишине русской лирики», он имеет в виду культурологические исключения – элементы res-принципа в русской литературе, выраженные в мотивах тишины, молчания. Характерная эстонская черта – молчаливость, в то время как Россия не только говорит, спорит, призывает, но и профанирует слово через многократное злоупотребление им, о чем Верхейль тоже упоминает, – и что мы знаем, конечно, и без него. У Гениса в той же книге «Довлатов и окрестности» замечено: «В Эстонии советскую власть не простили и не забыли, а замолчали. “Молчание, – насмотревшись на эстонцев, писал Довлатов, – огромная сила. Надо его запретить, как бактериологическое оружие”»6.

Изобразительное искусство Эстонии русскому глазу может показаться каким-то удушливо-камерным, мрачным, с характерным обилием плотных теней или контуров. В нем есть какая-то близорукость, пристальное разглядывание стереоскопической формы вещей, их фактуры, но этим-то оно и завораживает. Вещи и образы обладают величайшим внутренним напряжением. Это не живая, подвижная ткань мира, как в импрессионизме, а объекты-эйдосы. Скажем так: это скорее экспрессионизм, с характерным для него аналитическим подходом к самим объектам. Или, пользуясь компьютерной терминологией: это не пиксельная, а векторная графика. Эта напряженность, концентрация энергии в вещах, обыденных предметах даже деформирует мир в эстонском искусстве, многое в нем нам кажется сухо-схематичным, сдавленным, даже патологически гротескным. Во всяком случае, эти лаконичные композиции, эти плотные и отчетливые объекты и что-то еще неуловимое, минорно-эстонское, создают у зрителя какое-то щемящее, непередаваемое чувство. Именно в силу этого так национально своеобразны Эдуард Вийралд или Юло Соостер. В Эстонии есть и русские художники, но их обычно отличаешь по первому взгляду, – отличаешь по более сочному колориту, например, по преобладанию живописного начала над графическим. Хотя и они часто испытывают автохтонное влияние. Таким образом, эстонское видение мира – это скорее гравюра или контурный рисунок, может быть, с тонкой штриховой тонировкой, которая так трогает у Вийралда... В советский период также получила известность эстонкая школа каллиграфии. Самое прославленное имя в этом ряду – Виллу Тоотс. Вообще целый клуб мастеров камышового пера, сложившийся в этой маленькой стране, – какая-то очень идущая Эстонии черта. Это очень по-эстонски, когда, скажем, в наше время автор пишет книгу о какой-то битве, случившейся в Эстонии в средние века, а каллиграф переписывает ее от руки, как старинный манускрипт, снабжая миниатюрами. В современном искусстве (понятие не временное, а нарративно-методологическое), в частности, в видео-арте, Эстонию часто представляет Яан Тоомик. Не мог не запомниться его ролик 2001 года, представленный на Московской биеннале: голый человек посреди распаханного поля плетется по кругу вокруг вбитого в землю кола, натягивая привязанную к мошонке веревку. Тут, видимо, возвращение к каким-то крестьянско-хуторским архетипам, интимное восприятие земли, природы, всего традиционного земледельческого уклада, его цикличности... Хочется думать, что это так. Что это не банальная постмодернистская тема телесности вообще. Что вспаханная земля и круг здесь не случайны. Возможно, здесь также обыгрывается созвучие эстонских слов ma (я) и maa (земля)...

Да и сам эстонский язык, родственный которому из государственных языков только финский и венгерский, говорит о многом сам по себе. Четырнадцать падежей – зачем и откуда эта избыточность? Существительное (субъект, вещь) в нем вступает в различные взаимоотношения с окружающим миром, – и эстонский язык с особой тщательностью описывает эти отношения, предполагая для каждого случая свои флексии. Возьмем некоторые примеры со словом maja (дом), – замечательно, кстати, что одна и таже архаичная, первичная фонетическая вибрация лежит в словах ma (полная форма mina), maa, maja, ema (мать); у нганасанов maja (это все тот же уральский корень) означает селение, становище – социальный микрокосмос охотника и оленевода... Так вот, по-русски мы говорим «в доме» и «на доме» (окончания одинаковые), а по-эстонски – majas и majal. Далее: «на дом» и «в дом» (окончания одинаковые, а предлоги используются те же, что и выше) по-эстонски будет уже majale и majja. Наконец, «из дома» – majast, «с дома» – majalt. Во всех случаях окончания разные (представляю, как хороша будет сказка «Три поросенка» на эстонском!), и то, здесь приведены только так называемые локальные падежи, а есть еще восемь. Специальный падеж для выражения «без кого-то, чего-то», например: (без) девушки – tüdrukuta, но (платок) девушки – tüdruku. Или, скажем, эстонский язык особо фиксирует становление, превращение, употребляя специальный падеж для «стать кем-то» в отличие от «быть кем-то»: например, (стать) девушкой: tüdrukuks и (быть) девушкой – tüdrukuna. Падежным изменениям, как и в русском, подвергаются также местоимения, числительные и прилагательные. К четырнадцати падежам добавим множественное число – и получим двадцать восемь разных форм. Это же настоящий лабиринт, какая-то витиеватая, пещеристая структура!.. Зато отсутствует такое индоевропейское излишество, как категория рода, – излишество потому, что русский не всегда поймет логику немца (и наоборот) в присвоении «половых» признаков неодушевленным предметам, хотя даже англичане «помнят», что ship и town – это «she». В эстонском же все объекты называются местоимением ta (tema), зато вещи вступают в разнообразные пространственные или оперативные отношения друг с другом, и это фиксируется в богатстве прихотливых грамматических форм. В общем, начинаешь понимать, почему эстонцы так и не онемечились. Они спрятались в лабиринтах своего языка!

Для эстонского самосознания финно-угорское родство, уральское лингвистическое братство очень значимо, – это один из аспектов национальной идентичности. Это, можно сказать, почти элемент государственной идеологии. На сайте посольства Эстонии в Москве можно прочесть, что «языковое родство финно-угров прослеживается прежде всего в сходстве языковых конструкций, что в свою очередь влияет на формирование образа мышления и мировоззрения народов. Это обстоятельство способствует взаимопониманию между финно-угорскими народами, несмотря на различия культур. В то же время своеобычная психология уральских народов, обусловленная строением их языков, обогащает мировую культуру уникальным миропониманием, возможным лишь при мыслительном процессе на этих языках. Например, в отличие от индоевропейцев люди, думающие на финно-угорских языках, склонны рассматривать природу не как объект, а скорее как своего партнера. У большинства финно-угорских народов культура не наложила печати агрессивности на их историю. Они всегда стремились приспосабливаться к своим новым соседям – вплоть до того, что предпочитали мигрировать, дабы сохранить свою самобытность»7. Венгр Кадар Дьёрдь, известный музыковед и философ, считает, что «индоевропейские языки предпочитают мыслить в абстракциях, в то время как финно-угорские языки – в сопоставлениях, в соотношении вещей». Он ссылается на лингвиста Габора Люкё, который «заметил, что “математическое мышление” и “арифметика” у уральских и индоевропейских народов не совпадают». Например, «в соответствии с этой арифметикой, человек в одиночку является только “половинкой” (fél), он может стать целым человеком, только объединившись с товарищем, например, с женой (feleség). По индоевропейским представлениям, человек уже сам по себе целостное самостоятельное существо».8 Это замечание относится, возможно, только к венгерскому материалу, но вообще само понятие «уральской философии», как некой альтеративы индоевропейскому мышлению, если таковое признать существующим, в последнее время довольно популярно среди финно-угров, даже русскоязычных. Переход на русский язык, конечно, ставит под вопрос саму тему лингво-когнитивной самобытности уральских народов России, но если уж существует такая расовая, генетическая черта, – о которой неудобно и страшно говорить, – как склонность финно-угров к суициду, – ведь финно-угорские страны и регионы, независимо от культуры и государственности, неизменно лидируют по числу самоубийств, – то... кто знает, кто знает... Возможно, какие-то другие черты просто не поддаются статистическим замерам – из тех, что являются исконно финно-угорскими, но бытуют в том числе среди носителей индоевропейских или тюркских языков, то есть среди ассимилированных финно-угров. Поэтому идеология финно-угорской идентичности может включать в себя не только филологическое измерение, – и здесь, конечно, открывается простор для мифов, не обязательно архаичных... Как бы то ни было, интерес к народам уральской семьи для Эстонии характерен – это поиск корней, своего места в мировой истории, попытка осознать свое этническое «Я» на уровне каких-то более глубоких архетипов. Леннарт Мери, писатель, кинематографист, первый президент постсоветской Эстонии, во время своего пребывания в Сибири (куда была сослана его семья) встретил там близких по языку туземцев, – и это впоследствии стало одной из тем его творчества. Кажется, сейчас эстонцы даже более склонны подчеркивать свою принадлежность к таинственному миру уральских народов, чем к Европе. Их европейская ориентация, принадлежность Западу, была главным мотивом национального движения во время советской диктатуры, – и это понятно. Но теперь, преодолевая все тот же экзистенциальный страх, чувство уязвимости и заброшенности в мировой истории, Эстония все больше осознает себя частью почти затонувшей Атлантиды автохтонов северо-западной Евразии, в глубокой древности наладивших свои особые отношения с природой и внутри социума.


 

3.

И вот мне пришло в голову: под влиянием местных впечатлений у Тимо, вероятно, должен был возникнуть вопрос, не здесь ли, в Лифляндии, при еще пусть не установленных свойствах эстонского народа и при содействии немцев и русских, не стало ли уже здесь складываться то самое третье сословие!

Яан Кросс. «Императорский безумец».

 

​Эстонскими землями в разное время владели датчане, немцы, шведы, поляки, русские, но немецкое присутствие было наиболее продолжительным и значимым, – и во многом определяющим. В старину среди эстов существовал обычай сопровождать покойника словами: «Иди, несчастный, в мир лучший, где немцы уже не могут властвовать над тобою, а будут твоими рабами!»9. Загробный мир, как видим, в соответствии с воззрениями шаманизма представлялся отражением земного: там сохранятся социальные отношения господства и подчинения, а также этническая сегрегация. Однако эти отношения будут перевернуты, в чем уже можно предположить влияние христианства, чающего торжества правды в будущем веке. Так даже загробный Элизиум мыслился эстами как национальное освобождение: остзейский мир был далек от той идиллии, где смышленые туземцы с благодарностью принимали дары цивилизации от германского гения, чтобы создать северную жемчужину на границе с варварской страной венедов (Россия по-эстонски так и называется: Venemaa – земля венедов). Установленный немцами порядок практически полностью исключал эмансипацию прибалтийских аборигенов, – им отводилась роль безгласных крепостных. Они веками были погружены в свой частный, скрытый мир – тот мир, где ты относительно свободен, – мир, недоступный для иноземцев, населенный тенями предков и древними легендами; мир, где ты хозяин, где ограниченное число объектов и пространств, пребывающих в твоем безраздельном господстве, приобретает максимальное антропологическое значение, – то есть весь микрокосмос крестьянского быта, пронизанный эйдосами родного языка, – в то время как в праве, экономике, городской культуре используется saksa keel. Даже в середине XVIII века (века, известного как Век Просвещения) лифляндский ландтаг одобряет кодекс Будберга – Шрадера, по которому крепостные туземцы полностью отождествляются с рабами в римском праве10. «Судьба народов на побережье Балтийского моря составляет печальную страницу в истории человечества» – так после трех лет пребывания в Остзейском крае писал немецкий мыслитель конца XVIII века Иоганн Готфрид Гердер11. В Санкт-Петербурге предпочитали не вмешиваться в прибалтийские дела, предоставляя их немецким землевладельцам, обычно лояльным российскому трону; один из них, Бирон, даже фактически управлял Россией некоторое время. Многие образованные остзейцы склонны были считать, что эсты и латыши должны подвергнуться онемечиванию, – для их же блага. «Аборигены прибалтийских стран должны стать немцами, хотя бы для того, чтобы сделаться крестьянами в современном смысле этого слова» – утверждал Юлиус Эккардт, крупный публицист второй половины XIX века12.

В Прибалтике довольно долго, едва ли не до конца XIX века, сохранялись цеховые и корпоративные институты и привилегии – реликты средневековья, в Европе уже давно уничтоженные революциями. Они долго сдерживали развитие собственно эстонского предпринимательского класса. И все же во многом благодаря этому сословно-институциональному консерватизму Эстония органично перешла из-под остзейского порядка к своему национальному, – это была школа правовой и корпоративной культуры, этнической, – перед лицом немецкого доминирования, – солидарности и – терпения. Эстонская нация собиралась как конструктор, по готовой схеме – и довольно быстро, в течение трех-четырех десятилетий, – как только появляется культурная, национально мыслящая элита, способная правильно сформулировать свои требования и взять на себя ответственность за судьбу страны, и – благоприятные обстоятельства... Менее чем за сто лет простонародный eesti keel становится государственным языком, применяемым во всех сферах – от авиации до научных лабораторий, языком литературы и театра. А ведь первый эстонский букварь был издан только в 1686 году, и в 1739 году была напечатана первая эстонская Библия. Борьба за эстонский язык, за превращение его в язык культуры, а потом и государства, становится главной темой национального движения. В 1871 году в Тарту для борьбы с монополией немецкого языка через издание полезных книг, особенно энциклопедий, на эстонском, создается Общество грамотных эстонцев. В общество вошли представители национальной интеллектуальной элиты: среди них Карл Роберт Якобсон и составитель эстонского эпоса «Калевипоэг» Фридрих Рейнгольд Крейцвальд. Губернатор Эстляндии князь Шаховской так описывал в одном из своих писем правление названного общества: «...председатель профессор Кеплер, человек русского направления, но убежденный сторонник лютеранства; редактор русофильской газеты “Валгус” Я. Кырв, относительно которого в народе пущен слух, будто он перешел в православие; ревельский цензор Трусман, вице-председатель; бывший инспектор народных училищ, ныне дерптский цензор Егевер, письмоводитель; псаломщик Пельберг, кассир. Трое последних православные. Остальные члены правления хотя и не православные, но люди, в общем, трезвого образа мыслей»13. Россия была, на тот момент, неким противовесом немецкому колониализму. Сторонниками эмансипации эстов и латышей были славянофилы, особенно знаток прибалтийского вопроса Юрий Самарин. Его «Письма из Риги» были запрещены цензурой, а сам он подвергнут краткому тюремному заключению. Национально настроенная эстонская интеллигенция вполне искренне видела в России союзника. Быть эстонским патриотом означало быть русофилом. Якобсон, как пишет эстонский историк Тоомас Карьяхярм, «сформулировал экономическую и политическую программу эстонского национального движения, в которой требовал, чтобы у эстонцев были такие же политические права, как у немцев (представительство крестьян и горожан в губернских земских советах, ликвидация привилегий остзейской немецкой знати). Главным союзником в борьбе против немцев он видел царское правительство России»14.

Между тем, политика русификации при Александре III нарушает этот романтический союз русских и эстонских патриотов. Та энергия, с которой царь принялся за русификацию прибалтийских провинций, была вызвана опасениями окончательного онемечивания эстов и латышей: в будущем это грозило возникновением зоны германского влияния между Финляндией и Польшей, – Германский рейх тогда был на подъеме. Русификация, таким образом, была направлена против пангерманизма, а не против эстонского национализма. Во многом она имела характер гражданско-правовой унификации одной из провинций по отношению к метрополии, – этого и требовали, собственно, славянофилы. «В 1888 г., – пишет Тоомас Карьяхярм, – полицейское устройство прибалтийских губерний было уравнено с общероссийским: прежние сословные немецкие полицейские учреждения заменили государственными учреждениями. В 1889 г. была введена российская судебная система, были ликвидированы сословные суды, начал действовать принцип правового равенства граждан; судебные процессы стали открытыми, была создана адвокатура. Указом о новых крестьянских учреждениях центральная власть ввела должность комиссара по крестьянским делам для надзора за крестьянскими самоуправлениями. В ходе административной реформы мелкие мызные волости были преобразованы в более крупные и лучше управляемые волости»15. Но сказывались и негативные стороны политики русификации: из-за плохого знания русского языка теряют свои места в государственном аппарате и в системе образования эстонцы, – те же школьные учителя, составлявшие костяк национального возрождения. В целом снижается уровень грамотности – из-за языкового барьера в школе. На многие должности в крае назначаются русские из метрополии, не знающие эстонского языка и местных реалий. Карьяхярм констатирует, что «вследствие брутальной политики русификации царское правительство потеряло расположение эстонского национального движения. В эстонском обществе стали распространяться антимонархические, либеральные и социалистические идеи, проникавшие как с Запада, так и с Востока»16. Однако, даже во время революции 1905 года правый публицист монархического направления ученый-славист Антон Будилович отмечает: «Острие финляндской, а отчасти и жмудской революции, направляемой там шведами, а здесь поляками, было бесспорно обращено не только против русского государства, но и против русского народа. Между тем, в движении эсто-латышском и в городах и в селениях острие было направлено главнейше против местных немецких верховодов, в частности же против лютеранских пасторов и остзейских рыцарей»17. Впрочем, Будилович, возможно, симпатизировал эстам в силу славянофильской традиции, и был несколько тенденциозен в восприятии драматичных событий того времени. Но даже после отречения от престола Государя в марте 1917 года, когда кризис государственности и усиление революционных партий поставили вопрос и об империи как таковой, о судьбе ее окраин, эстонские политики обсуждают только автономию в составе демократической России. Самые смелые амбиции – это объем полномочий, соответствующий правам североамериканских штатов. Российским Временным правительством в Эстонии учреждается Maanõukogu – Земский совет, орган губернского самоуправления, который через несколько дней после октябрьского переворота в Петрограде объявляет себя единственной властью в Эстонии. От него берет свое начало эстонская государственность – все последующие органы власти Эстонской Республики так или иначе вели от него свою преемственность. Но впереди была двухлетняя Освободительная война, как ее называют в современной эстонской историографии, в которой эстонцы и русские участвовали в совместной борьбе против большевизма – впрочем, с другом стороны были Виктор Кингисепп и Август Корк, так что это война была во многом гражданской. В Эстонии, правда, не принято так считать, эстонский большевизм стараются забыть – и это, в общем-то, объяснимо. В интервью 1998 года Леннарт Мери так говорил о предпосылках и обстоятельствах создания первого эстонского государства: «Когда Эстония в то время заявила о своей независимости и с оружием в руках встала на ее защиту, народу в целом не пришлось переходить из одной правовой системы в другую. Царская Россия была, несомненно, правовым государством с хорошо функционировавшей системой судов. За годы с 1918 по 1925 Эстонская Республика была построена на правовой основе – непрерывной и мощной, корни которой уходили в римско-германскую правовую систему. Напротив, в 1990 – 1991 мы перешли с одной планеты на другую. Именно поэтому строительство Эстонской Республики занимает так много времени»18.

4.

О наших странах, действительно, можно говорить как о культурных антагонистах, – особенно теперь, когда между Россией и Эстонией глубоким разломом лег XX век. Но этот антагонизм был как бы заложен изначально, типологически. Россия – гигант, Эстония – геополитический карлик, naksitrall, на которого у нас смотрят, почти не веря в реальность этой будто бы театральной, «раешной» государственности, по численности населения умещающейся в границы одного административного округа Москвы, – смотрят с невольным уважением. Этот антагонизм ощущается и на бытовом уровне – в разности темпераментов, в стиле общения. Эстония отсутствует, пребывает в молчании, не только отстаивая своя язык, но и свой дискурс, свое видение истории и мира. Наконец, как тут не вспомнить про «византийскую и римскую половины» Европы. Даже языковые семьи разные. Возможно, в силу этой культурной разнородности Эстонии легче всего далась десоветизация и декоммунизация. Эстонию с Россией уже ничего не связывает, она вернулась в германо-скандинавский ареал, она обрела, наконец, свой дом, свои границы, отчетливость, эксплицитность своей национальной идеи. Все вещи на своих местах, дороги ведут в города и веси, а также ведут никуда, как с удовлетворением отмечает поэт Вальдур Микита. Россия все еще блуждает, не может найти свои формы, – а может у нее и не может быть форм? – может быть, это нечто совершенно, принципиально другое... Да, антагонизм очевиден. Тем интереснее изучать те амальгамы, которые возникают при взаимодействии этих вроде бы, несовместимых субстанций. Амальгамы архаичные, реликтовые и современные, еще не сложившиеся.

В самом конце XIX века упоминаемый в письме князя Шаховского ревельский цензор Юрий Трусман едет в соседнюю Псковскую губернию. Целью путешествия было изучение быта и нравов «псковской чуди» – этнографической группы эстонцев, экзотов пограничной полосы. По материалам поездки, используя также предоставленные губернскими властями сведения, Трусман пишет работу «Полуверцы Псково-Печорского края», опубликованную позже в журнале Императорского Русского Географического общества. Там мы читаем: «Как известно, русское название полуверцы (эст. Poluwernikud) носят жители Исаакского прихода в Эстляндии, в углу, образуемом Нарвой и северным берегом Чудского озера. Эти поселенцы Исаакского прихода суть объэстонившиеся русские беглецы из Московской Руси XVI–XVII веков, большею частью раскольники. Ныне они носят смешанное платье, понимают по-эстонски, хотя домашний язык русский, исповедуют лютеранство». Приставшее к ним название «полуверцы» исследователь объясняет тем, что они, «посещая кирку, сохранили в домашнем быту некоторые православные обычаи, крестное знамение, радоницу, почитание икон. Они считают себя эстами и оскорбляются, когда их назовешь русскими»19... ОднакоТрусман ехал к совершенно другим «полуверцам», которые наоборот – эсты, но православные, при этом «национальный костюм, язык, духовное творчество, обычаи, древние нравы, сохранились у них более, чем у остальных эстов»20. Их деревни расположены вперемешку с русскими, поэтому в Печорском крае в некоторых местах русские хорошо говорят по-эстонски, сами эсты знают русские песни, мужчины, более-менее, – русский язык, – а иногда очень хорошо, и некоторые чухонские деревни к тому времени уже совсем обрусели (хотя бывали случаи «очухонивания» русских, – автор их тоже упоминает). Трусман, сам выходец из Лифляндии, родившийся в эстонской крестьянской семье, отмечает одну социологическую особенность псковской чуди, – что «перед чужими людьми, одетыми по-господски, они в противоположность лифляндским и эстляндским эстам, не чувствуют никакого страха и, встречая или видя их, они преспокойно делают свое дело и не обнаруживают ни малейшего стеснения»21.

Первый тип полуверцев – русских лютеран, принявших эстонскую идентичность, но сохранивших русский быт, – совершенно исчез... А было бы интересно наблюдать этот сплав в наши дни, – что получилось бы из этой группы, будь она более многочисленной. Очевидно, что вскоре она влилась в какой-то из двух народов, растворившись в нем полностью. Второй тип пограничной культуры дожил до наших дней, и известен как народность сету или (по самоназванию) сето, – это и есть, собственно, псковская чудь, которой интересовался ревельский цензор: у Трусмана есть и другая статья, об их происхождении, каковое, кстати, обсуждается в науке до сих пор. Для собирателей эстонского фольклора знакомство с сету в XIX веке явилось большой удачей: у них Крейцвальд услышал недостающие части «Каливипоэга» – древнего эстонского эпоса. Сету сочетают общеэстонское фольклорное наследие с самобытным сетуским: уже в XX веке в Финляндии были изданы сказания о мифическом герое Пеко, записанные у сутуской сказительницы Анны Вабарна. О Пеко упоминает и Трусман, свидетельствуя, что, хотя сету и «преданнейшие чада православной церкви», в некоторых селениях, однако, сохранился целый культ этого то ли земледельческого божка, но ли царя-героя, – со своими жрецами и ритуалами. Трусман связывает его имя либо с финским peiko (приведение, бес), либо pekko (полевик), либо с Перуном (эст. Pikne). В местных сказаниях Пеко – витязь, воюющий против пяти королей (не трудно догадаться, что это датский, немецкий, польский, шведский и русский короли). Он засыпает, изможденный, на третий день боя, и русские прячут его меч, не причинив ему вреда. Проснувшись, он предлагает им союз22. Как элемент дохристианского субстрата у сету сохранился культ камней, который позже перешел в своеобразную форму православного благочестия: например, Иванов камень почитается православными именно из-за его легендарной связи с Иоанном Крестителем (который будто бы сидел на нем). К нему ежегодно приносятся дары, к неудовольствию некоторых представителей местного духовенства, видящих в этом пережитки идолопоклонства. К резной скульптуре Николая Чудотворца сету несли на праздник сметану и лепешки, в часовню праведной Анны – бараньи головы и шерсть. Центр их мифологии – Псково-Печорский монастырь. Его игумен Корнилий, тот самый, убитый Иваном Грозным (по легенде обезглавленный самим царем в воротах монастыря, а по предположению историков, погибший в Пскове, в застенках), проповедовал среди чуди, строил храмы в Лифляндии, позволял беглецам оттуда селиться на монастырских землях. Он угадывается в мифическом богатыре Корниле, который спит до своего грядущего пробуждения в пещерах Псково-Печорской обители; туда он сам пришел, держа в руках свою отрубленную голову23. В тех же монастырских пещерах, как верили в старину, лежит и Пеко, – до поры до времени.

О сету неожиданно вспомнили вскоре после выхода Эстонии из состава СССР. Как известно, депутаты Верховного совета ЭССР в мае 1990 года провозгласили восстановление Эстонской Республики 1918 года, – соответственно, в ее старых границах, то есть с учетом Тартуского мирного договора 1920 года. По этому договору земли сету вошли в состав Эстонии, вместе с восточным берегом Нарвы и Ивангородом. Дело было, разумеется, не в сету, а в том, что в тех районах тогда находились части Северо-Западной армии Юденича. Эти территории большевики передали Эстонии при условии разоружения белых частей, что и было сделано. Ценой незначительных территориальных уступок Советам удалось прорвать дипломатическую блокаду. Так древний Изборск, упоминаемый еще в связи с легендой о Рюрике, и Печоры (возникшие как слобода вокруг Псково-Печорского монастыря) вошли в Эстонию с названиями Irboska и Petseri... И теперь, – ведь надо же понимать, в какие ностальгические, лирико-эпические тона окрашено для эстонцев все, что связано с Первой республикой! Оказавшись в эстонском мире, в вещественном его ареале, Petserimaa стала навеки эстонской... В 1990-е годы эстонские активисты начали нелегально проникать в Россию и устанавливать пограничные столбы по линии старой границы, – такой своеобразный перфоманс, почти как у Яана Тоомика. В 1993 году был затеян молодежный велопробег «Как живешь, Петсеримаа?», – но был остановлен на границе. Карты страны с того времени в Эстонии печатают исключительно с указанием границ по Тартускому мирному договору. Жители России, способные доказать, что они потомки граждан довоенной Эстонии, массово получали эстонские паспорта; в данном случае никакого знания эстонского не требовалось. В Печорском районе их имеет едва ли не половина населения. Очень кстати тогда вспомнилось, что Печорский край – это еще и Setumaa – земля сету, хотя даже во времена Трусмана они не были там в явном большинстве, ну а в наше время их осталось в России едва пару сотен. Эстонцы настаивали, что сету – часть эстонского народа, говорящая на выруском диалекте эстонского, и выдвинули лозунг о единстве Сетумаа, – ведь сейчас эта область исторического расселения сету разделена границей, причем в юго-восточных уездах Эстонии проживает большая их часть. С российской стороны был выдвинут тезис, что сету – остатки автохтонного финно-угорского населения на северо-западе России, как водь, ижора или вепсы. Что к эстонцам они отношения не имеют, к тому же близки великорусскому этносу по конфессиональному признаку. Этот конфессиональный довод, конечно, не убедителен. Обретя вторую независимость, Эстония поспешила восстановить довоенное положение вещей, в том числе национальную православную церковь под омофором Константинополя, что и было сделано, к неудовольствию Московской патриархии. Православная церковь – хоть и не преобладающая численно, считается все же частью эстонской идентичности. На сайте «Эстоника» подчеркивается, что православный священномученник Платон Кульбуш «всесторонне поддерживал независимость Эстонии» и «участвовал в работе Земского совета Эстонии (Maapäev)»24. Окормлявший до революции эстонские православные приходы в Санкт-Петербурге (и сам будучи этническим эстонцем) он в 1917 году был избран епископом Таллинским и принял мученическую кончину от рук большевиков в январе 1919 года, в Тарту. Не слишком подчеркивается, – но факт, – что православным был первый президент Эстонии Константин Пятс (его брат, кстати, был митрофорным протоиереем). Ильвес, нынешний президент, не преминул как-то похвастаться, что именно благодаря Эстонии Псково-Печорский монастырь был спасен от разорения, – что, в общем-то, правда 25. Petserimaa – ведь это был такой миниатюрный деревенский «остров Крым» без колхозов, партъячеек и ЧК, с местной двуязычной газетой под названием «Petserlane-Печерянин», редакция которой ставила себе целью опровергнуть мнение, что Печорский край – «Эстонская Сибирь» 26. Но кроме этого кусочка крестьянской России в Эстонии оказались многие русские, в частности – те, кто был связан с белым движением, например, такой известный благочестивый писатель как Василий Никифоров-Волгин, естественно, расстрелянный после прихода в Эстонию красных.

Русский след в Эстонии, учитывая остроту ее вещественной памяти, уже несмываем... Русские имена и сюжеты, – эпизоды, связанные с деятелями русской культуры, – будут вечно вращаться на эстонской орбите: здесь все помнят, все хранят, – как будут помнить петербургские и московские адреса своих классиков. Русификация дала особый тип эстонской интеллигенции: при всех оговорках, они имели одну привилегию: suur vene kirjandus, – великая русская литература, которая явилась откровением всему Западу, – была им доступна почти непосредственно. Многие эстонские культурные деятели вышли из школы, где Пушкина учили наизусть прежде, чем начинали говорить порядочно по-русски. Классик эстонской литературы Таммсааре не только находился под влиянием Достоевского, но и мог сам переводить его. И, конечно, не он один. Интересен, и по-своему типичен, сам Юрий Трусман. Он не был обрусевшим эстонцем, не смотря на прекрасный русский язык: иначе, наверное, он не смог бы так перевести, с подробными объяснениями, «Kalevipoeg» (он назвал свой перевод на славянский манер: «Калевич»). Поражает, с какой любовью он входит в детали мифологического мира древнего эста. Трусман, как мы помним, православный. Он получает степень магистра богословия, защитившись по теме «Введение христианства в Лифляндии». Выбор темы довольно характерен. Трусман занимается древне-эстонскими письменами и хроникой средневековой Ливонии, исследует финно-угорские элементы в Новгородских и Псковских землях, в Санкт-Петербургской и Витебской губерниях, пишет специально и о тех же исаакских полуверцах (которых мы упоминали выше), о распространении православия среди финно-угорских племен... При том, что он прекрасно чувствует русский материал, все его исторические интересы так или иначе связаны с «чудью». Он служит эстонской культуре, ищет ее место в географическом и историческом контексте европейской цивилизации. При этом он принадлежит двум мирам, черпая оттуда культурные богатства, – эстонскому и русскому. Почему-то чувствуется, что живя в Псково-Печорском монастыре, где он изучал древние рукописи, или посещая окрестные деревни близких по языку «полуверцев», он – дома, так же как в родной Лифляндии или в Ревеле. И, конечно, для нас, в нашем восприятии, когда мы читаем его, – он почти свой, русский. Он умер в 1930 году в тех же русских Печорах, но при этом – в Эстонии.

Кроме очевидного русского влияния на дореволюционную эстонскую интеллигенцию, было и обратное влияние, но, может быть, в более тонких формах. Русский поэт из Таллина Игорь Котюх в статье о русско-эстонских литературных связях приводит, среди прочих, пример Игоря Северянина: «В Эстонии значительно изменилась его манера письма: карнавальность, манерность, эпатажность уступили место рассудительным длинным строкам, пейзажной лирике, о чем особенно явно свидетельствует, например, цикл “У моря и озер” из книги “Классические розы” (1931). Игорь Северянин скончался в Таллине 20 декабря 1941 года в возрасте пятидесяти четырех лет, последние двадцать три из которых прожил в Эстонии»27. Северянин много переводил эстонских поэтов, итогом его трудов стала составленная им книга «Поэты Эстонии: антология за сто лет (1803–1902 гг.)», а цикл «У моря и озер», по мнению Игоря Котюха, – «одно из самых поэтичных и убедительных описаний природы Эстонии в художественной литературе. Что, если в порядке эксперимента перевести эти стихи на эстонский и подписать именем какого-нибудь эстонского поэта того времени? Уверен, они с легкостью вписались бы в канон эстонской литературы. Как оценивать эти стихи? Это сугубо русистика? Или здесь присутствует доля эстики?». В Эстонии постепенно приходят к тому, что в понятие эстонской литературы надо включать и написанные по-немецки произведения местных остзейцев. И русские писатели Эстонии – это тоже часть ее национальной литературы. Сейчас речь идет о поколении, сформировавшемся полностью «по ту сторону Нарвы», для которого реалии независимой Эстонии – это тот жизненный материал, который будет так или иначе влиять на их творчество: это их почва, через это они будут воспринимать и родноязычную литературную традицию России, переосмысливать ее классику и современность. Котюх замечательно пишет об этой новой русской генерации, заинтересованной в культурном диалоге, – и им дается этот диалог, благодаря свободному владению эстонским языком. Мысль Игоря Котюха понятна: русские книги, написанные в Эстонии, будут, вероятно, нести на себе этот отпечаток, ведь «жизнь многих русских в Эстонии отличается от жизни русских в России. Улица говорит по-эстонски, устройство быта определяют решения эстонского парламента, общественное мнение формируют эстонские газеты. При слове “Национальная библиотека” местный русский, скорее всего, подумает про Таллин, а не Петербург. И про Арво Пярта скажет: наш композитор»...

Как-то в одной книжной лавке мне попалась в руки английская книга о великих композиторах. Каждому в ней отводилось несколько страниц для жизнеописания и творческой биографии. В числе других был и Арво Пярт. В верхней части листа нарочито мелким шрифтом было напечатано: Arvo Pärt is minimalist. И это всё. Дальше шла пустая страница... Известно, что сам композитор не совсем согласен с таким определением. «Минимализм» – это скорее прием, довольно механический, к которому западная авангардная музыка приходит в итоге исчерпания других приемов. Минимализм Арво Пярта – это насыщенное молчание, углубленное созерцание, а не очередное направление в музыке. «За паузой стоит вечность, – говорит он. – Это тот хлеб насущный, который нам нужен, чтобы остановиться, чтобы размышлять, чтобы оценить наше слово сказанное. Или слово, которое будет сказано. Которое, может быть, не надо говорить. Это тоже пауза. Пауза – это концентрация всех сил... как бы это сказать... в идеальном смысле пауза – это ядро мудрости. Нам дано из этой тишины взять какой-то бисер, который там может быть на первый взгляд и не видно»28. Ну а слово «минимализм» – пусть это будет терминологическая адаптация этого, возможно, архаично-эстонского видения мира к западному космополитическому контексту. А может быть, приняв православие, Пярт осмысливает аскетический опыт Востока, идею очищения сердца, – и это своего рода музыкальный исихазм?.. Его вдохновляют песни преподобного Силуана Афонского, он кладет на музыку церковно-славянский Покаянный канон, псалмы, хотя латинские богослужебные тексты он кладет на музыку тоже... Рейн Вейдеманн с тревогой говорит о 800 000 эстонцев, об опасности демографического угасания, съеживания языковой стихии, о смутных перспективах национальной культуры... Ответ на эти страхи и реальные опасности уже дан в глубоко эстонской, и в то же время универсальной музыке Арво Пярта, – которая выходит за пределы языка и даже национальности, точнее, выводит национальное на уровень соборности, вселенскости. Эстония это осознала, приняла и оценила своего гения, и словно решила запечатлеть этот прорыв вещественно, монументально, – вопреки всем «экзистенциальным» вызовам и страхам. К 100-летию Эстонской Республики на поросшем соснами полуострове недалеко от Таллина возводится спроектированный испанскими архитекторами Центр Арво Пярта: Arvo Pärdi Keskus, просторное, «органичной» формы здание с трубчатой полупрозрачной башней, с концертным и иными пространствами, где будет вечно храниться для грядущих поколений архив композитора, – здание, сквозь кровлю которого будут прорастать сосны.

 

Эдуард Зибницкий

Альманах «Эон», выпуск XII (М.: Изд-во ИНИОН РАН, 2017 г.)

1 Генис Александр. Довлатов и окрестности. Главы из книги // Новый мир. – M., 1998. – №7.

2 Вейдеманн Рейн. Эстония и эстонская культура – понятия идентичные // Дружба народов. – M., 2009. – №4.

3 Микита Вальдур. Парадигма стрекогузки // Новый мир. – M., 2015. – №9.

4 Оригинальное название цикла: Naksitrallid. Так Рауд назвал своих человечков, как Толкин придумал «хоббитов».

5 Верхейль Кейс. Тишина русской лирики // Иностранная литература. – M., 1991. – № 3.

6 Генис // Там же.

7 Цит. по: Режим доступа: http://www.estemb.ru/estonija/finnougorskie_naroda

8 Дьёрдь Кадар. Контуры уральской философии. – М.: Academia, 2006. – С.19–20.

9 Благовещенский А. Остров Эзель, город Аренсбург и их достопримечательности. – СПб., 1881. – С. 41–42. Саму фразу краевед заимствовал у Карамзина.

10 Зутис Ян. Очерки по историографии Латвии. – Рига, 1949. – Ч. 1. – С. 49.

11 Цит. по: Зутис. Указ. cоч. – С. 113.

12 Цит. по: Зутис. Указ. cоч. – С. 155.

13 Цит. по: Мороз О.Ю. Русский благодетель эстонского народа // Сайт журнала «Золотой лев». – Режим доступа: http://www.zlev.ru/cont96.htm

14 Карьяхярм Тоомас. Национальное пробуждение // Estonica. Энциклопедия об Эстонии (Estonica.org).

15 Карьяхярм Тоомас. Период Русификации // Estonica. Энциклопедия об Эстонии (Estonica.org).

16 Там же.

17 Будилович А.С. О новейших движениях в среде чудских и летских племен Балтийского побережья. – СПб., 1906. – С. 13.

18 Мери Леннарт. При виде бескрайности моря становится легче. Ответы на вопросы Михкеля Муття // Дружба народов. – М., 1998. – №3.

19 Трусман Ю. Полуверцы Псково-Печорского края // Живая старина. – СПб., 1890. – Вып. 1. – С. 35.

20 Там же. – С. 36.

21 Там же. – С. 37.

22 Теренина Н.К. Отображение элементов ландшатфтов юго-восточной Эстонии и Печорского района Псковской области в фольклорном наследи сету // Вестник Псковского Государственного университета. – Псков, 2014. – № 4. – С. 113. – Серия «Естественные и физико-математические науки».

23 Сторокожева Елена. Земля сету // Cайт Псковской областной универсальной научной библиотеки. – Режим доступа: http://pskovlib.ru/izborsk/seto/index.php

24 Сычов Андрей. Кульбуш Пауль // Estonica. Энциклопедия об Эстонии (Estonica.org).

25 Президент Эстонии: мы сохранили для России Псково-Печерский монастырь // Baltnews.ee, 19.12.2014.

26 Шор Татьяна. Газета «Petserlane-Печерянин» как первый опыт интеграционного издания в Эстонии // Русские творческие ресурсы Балтии, 2003. – Режим доступа: http://www.russianresources.lt/archive/Adams/Adams_3.html

27 Здесь и далее: Котюх Игорь. Русская литература и Эстония // Октябрь. – М., 2015. – № 9.

28 Шлапинс Илмарс. Арефа. Беседа с композитором Арво Пяртом // Rīgas Laiks, русская версия, лето 2012 г.

This site was designed with the
.com
website builder. Create your website today.
Start Now